Утро пятого мая было ясное, и свежий ветерок, пропитанный запахом фиалок и жасмина, в изобилии росших на песчаных равнинах Барракаса, разгонял густой и сырой ночной туман. В течение всего апреля шли проливные дожди, как будто сама природа хотела способствовать невзгодам, обрушивавшимся на аргентинский народ, и пятое мая было первым хорошим днем за длинным периодом ненастья. В городе все еще было тихо, хотя ослепительно-яркие солнечные лучи давно уже заливали его. Аристократический Буэнос-Айрес, по справедливости прозванный Афинами Южной Америки, еще спал, точно желая как можно дальше отодвинуть от себя заботы дня. В глубине его широких и прямых улиц, под навесами зданий, кое-где еще виднелись последние тени, но вскоре перед победоносно наступавшим на них ярким дневным светом должны были исчезнуть и они. По бирюзовому небу плыли легкие перламутровые и золотистые с розовыми краями облачка, отражавшиеся в зеркальной поверхности Ла-Платы. Но вот послышался глухой, монотонный стук тележек пригородных поставщиков, привозивших продукты на рынок, начали открываться лавки, зашмыгала прислуга вперемежку с другим мелким людом: город просыпался и приступал к своей обычной деятельности. Из одного дома на улице Виктории вышел высокий, худой и желтый человек лет пятидесяти и направился к рынку, тяжело опираясь на толстую палку, без которой, казалось, он не мог сделать ни шагу. Он двигался медленно, с видом человека, вышедшего только подышать свежим утренним воздухом, полюбоваться на давно уже не виданное ясное небо и, кстати, показать свой новый ярко-красный жилет и свои федеральные значки, красовавшиеся у него на груди и на шляпе. Руки этого человека, очевидно, были очень слабы, потому что он то и дело ронял свою индийскую трость с набалдашником из слоновой кости, которая каждый раз откатывалась назад, так что ему нужно было постоянно оборачиваться, чтобы поднять ее, причем он быстро оглядывал все пройденное им пространство. С чисто ангельским терпением, подобрав чуть не в тридцатый раз злополучную трость, выскользавшую из его дрожащей руки, старик остановился перед домом дона Мигеля дель Кампо. На минуту старик в изнеможении прислонился к стене дома, вытащил из кармана платок и начал отирать им свои ввалившиеся щеки и лоб, все время не переставая зорко оглядываться по сторонам. Дав пройти двум разносчикам и женщине с пустой корзиной в руках, он подошел к двери дома и, не воспользовавшись великолепным бронзовым молотком в виде львиной головы, осторожно стукнул в дверь три раза тростью. Между тем хозяин дома, дон Мигель, уже встал и одевался с помощью своего верного Тонилло, успевшего выполнить все поручения, данные ему ночью его господином. — Донна Аврора сама приняла от тебя цветы? — спрашивал дон Мигель, расчесывая свою темно-русую бородку, разделенную пополам на подбородке, согласно предписаниям федерации, старавшейся установить однообразие даже в наружности своих членов. — Сама, сеньор, — отвечал Тонилло. — А письмо? — Письмо она тоже приняла вместе с цветами лично. — А ты не заметил выражения ее лица: довольное оно было или нет? — Кажется, довольное сеньор. Но письмо ее сильно удивило, и она спросила, что произошло. — Бедняжка!.. Как она была одета? Говори мне все... Что она делала, когда ты явился к ней? — Сеньорита стояла во дворе перед жасминовым боскетом и разворачивала свои папильотки... — О милая кокетка! Ну, а потом? — Потом... да больше ничего, сеньор. — Как ничего! А в чем она была одета? Я же тебя именно об этом и спрашиваю. — В белом с зелеными полосками пеньюаре, накинутом на плечи. — А!.. Ну, теперь я ясно могу себе представить ее и счастлив на весь день... Она восхитительна в белом! А потом что? — Более ничего, сеньор. — Ты дурак, Тонилло! — Но, сеньор, на донне Авроре, право, более ни чего не было. — Этого быть не может. Ножки ее во что-нибудь были обуты... в туфельки или в ботинки? А на шее у нее, наверное, была какая-нибудь косыночка, ленточка или, вообще что-нибудь в роде этого, что обыкновенно надевается молодыми доннами. Ты должен был все заметить: ведь ты знаешь, что я заставляю тебя передать мне в точности каждую подробность, касающуюся донны Авроры. — Виноват, сеньор, я... — Ну, хорошо, оставим это и перейдем к другому… Кого ты еще видел у нее в доме? — Ее горничную и дона Кандидо. — А! Моего учителя чистописания, доброго гения моих ученических тетрадей! Говорил ты с ним, Тонилло? Узнал, зачем он туда приходил? — Говорил. Он сказал мне, что ему очень нужно было вас повидать и что он был здесь в шесть часов утра, но не достучался; потом он заходил в семь часов, но опять не мог достучаться. Теперь он ходит по окрестностям, выжидая, когда можно будет видеть вас. — Черт возьми! Очевидно, он еще не бросил своей привычки мучить меня... Хотел поднять меня в шесть часов, чтобы поболтать! — Когда он опять придет, попроси его в кабинет, а донну Марселину можешь ввести сюда. Сделав это распоряжение, дон Мигель надел синий шелковый халат, который очень шел к нему. — Ввести ее сюда? — спросил Тонилло, боясь, что ослышался. — Да, именно сюда, мой целомудренный дон Тонилло. Я кажется, говорю с тобой на понятном языке. Когда донна Марселина придет, смотри, чтобы и эта дверь была хорошо затворена, и дверь в кабинет... Да вот и она! Пойди, встреть ее, — добавил дон Мигель, услыхав шелест шелкового платья. Через минуту в спальню вошла дама в зеленом шелковом платье и мериносовой желтой с черной каймой шали, спускавшейся до самых пят. На голове у нее был громадный красный бант, а в правой руке она осторожно держала кончиками пальцев белый батистовый платок с вышитыми на углах красными амурами. Когда-то эта дама, наверное, была очень хороша, судя по ее большим черным глазам, даже теперь, несмотря на ее сорок восемь лет, не утратившим своего блеска, и по изящному профилю ее лица; но сильная седина в черных волосах, дряблость щек и полуввалившийся рот лишали ее всякой приятности. В довершение всего этого, она была очень высока и слишком полна. Дон Мигель принял свою гостью сидя и с той банальной улыбкой, которая свойственна аристократам в отношениях с людьми низшего происхождения. — Вы мне нужны, донна Марселина, — проговорил молодой человек, указывая гостье на стул против себя. — Я всегда к вашим услугам, дон Мигель, — слащавым голосом ответила дама, жеманно опускаясь на стул и расправляя складки своего широчайшего платья, шуршавшего при малейшем ее движении. — Как ваше здоровье и что у вас дома? — осведомился дон Мигель, никогда не приступавший к серьезному разговору прежде, чем не узнает всего, что было на душе у его собеседника. — Ах, сеньор, я совсем потеряла голову! — воскликнула донна Марселина, обрадовавшись возможности высказаться. — Я хотя и очень грешна, но жизнь в Буэнос-Айресе все-таки кажется мне чересчур тяжелым наказанием. — Это будет вам зачтено на том свете, — сказал молодой человек, полируя свои ногти с совершенно равнодушным видом. — Есть люди гораздо грешней меня, но они, наверное, попадут в рай без особенных мучений. — Кто же именно эти люди, по вашему мнению? — Да хоть бы те, которых вы знаете, сеньор. — Я очень забывчив, донна Марселина, и положительно не в состоянии никого припомнить, к кому могли бы относиться ваши намеки. — Ну, значит, мы с вами в этом не сходимся, сеньор дон Мигель; кое-чего я никогда не забуду, хотя бы прожила двести лет. — Напрасно: ваша религия учит нас забывать все дурное и прощать нашим врагам. — Прощать врагам! Это после всех оскорблений, которым они меня подвергли, загрязнив мою репутацию, смешав меня с существами, составляющими позор нашего пола, — нет, никогда! У меня в этом случае сердце Капулетти! — Ах, донна Марселина, вы всегда преувеличиваете, когда речь заходит на эту тему! — проговорил молодой человек, делая над собой громадное усилие, чтобы не расхохотаться при таком странном сравнении своей собеседницы. — Я? Преувеличиваю?! Ну, да, в ваших глазах, разумеется, ничего не значит, что меня посадили в тележку с недостойными женщинами и хотели отправить в исправительный приют, — меня, никогда никого не принимавшую у себя, кроме цвета буэнос-айресского общества!.. Я, впрочем, отлично знаю, что меня только для вида обвинили в дурном поведении и что это была только месть за мои всем известные политические убеждения. Я постоянно общалась с унитариями; у меня бывали министры, адвокаты, поэты, доктора, писатели, — словом, все выдающиеся люди нашего города. За это наш тиран и вписал мое имя в список женщин, подлежавших высылке из Буэнос-Айреса, по декрету негодяя Анчорены, этого старого Тартюфа, этого бессовестного ростовщика, на которого не даром написано известное вам четверостишие... — Кстати сказать, прелестное, — вставил дон Мигель. — Не правда ли?.. — Да, я сделалась жертвой этих грубых, невежественных головорезов исключительно за свои политические убеждения, а может быть, и за мою любовь к литературе. Я заметила, что этот дикарь, Анчорена, преследовал всех посвятивших себя, подобно мне, изящным искусствам. Все мои друзья были сосланы... О, как хорошо жилось нам при Вареласе и Галлардосе! Миновало это прекрасное времечко, исчезло навеки!.. Помните, дон Мигель, какое тогда было блаженство?! Разгорячившись, донна Марселина спустила с плеч свою шаль, отерла выступивший на ее красном лбу пот и грациозно обмахивалась платочком. — Что было, то прошло, донна Марселина, — проговорил дон Мигель по возможности серьезным тоном, опустив вниз свои смеющиеся глаза. — Действительно, новое правительство поступило с вами крайне несправедливо... — И бесчеловечно! — договорила посетительница. — Но все-таки вам удалось избежать страшного позора, благодаря вашим крупным связям... — Да, слава Богу, один из моих лучших друзей, занимающий высокое положение, сжалился надо мной. Он видел во мне только невинную жертву варварства, составляющего, по выражению Руссо, самое ужасное зло в мире и низводящего человечество до уровня животных! — с пафосом воскликнула донна Марселина, любившая щегольнуть своей начитанностью. — Руссо совершенно прав, и мир должен быть ему глубоко признателен за то, что он внес эту новую и поучительную истину. — О, да, Руссо — один из величайших гениев, и я знаю все его произведения наизусть!.. Вы не поверите, какая у меня память: недавно я видела две трагедии и сразу запомнила все их содержание! — Это, действительно, замечательно! — Не правда ли? Хотите, я продекламирую вам монолог Бидоны или Креона, начинающийся словами: «Грустная судьба...» — Нет, благодарю вас, донна Марселина. Пожалуйста, не трудитесь, — с живостью перебил дон Мигель. — Как угодно, — обиженно проговорила гостья. — Что вы читаете в последнее время, донна Марселина? — Кончаю «Дитя карнавала», после того, как прочитала «Люсинду», которую теперь читает моя племянница. — Прекрасно!.. Кто это снабжает вас такими хорошими книгами? — спросил молодой человек, устремив на свою собеседницу спокойный и пристальный взор. — Лично меня никто не снабжает ими. Это патер Гаэте приносит их моей племяннице. — Патер Гаэте?! — повторил дон Мигель, разражаясь, наконец, долго сдерживаемым смехом. — Да. Но что же тут смешного, сеньор дон Мигель? — недоумевала гостья. — Я ему очень признательназа это. Он человек просвещенный и говорит, что молодым девушкам следует читать все, как хорошее, так и дурное, чтобы раньше узнать жизнь и не попасть впоследствии впросак, как нередко случается с теми, которых держат в полном неведении. — Против верности этого взгляда я ничего не могу возразить, донна Марселина; но чего я никак не могу понять, так это того, что вы, с вашими твердыми, непоколебимыми политическими убеждениями, дружны с этим, хотя и достойным священником, зато ярым федералистом. — Я каждый день упрекаю его в этом грустном заблуждении... — А он вам что на это говорит? — Смеется, поворачивается ко мне спиной и уходит с Гертрудитой читать. — Гертрудита? Это что еще за особа у вас? — Это новая племянница, которую я с месяц тому назад взяла к себе в дом. — Господи! Да у вас племянниц больше, чем было у Адама внуков от Сима, сына Каина и Ады!.. Читали вы когда-нибудь «Библию», донна Марселина, а? — Нет, сеньор, не приходилось. — Ну, а «Дон-Кихота», наверное, читали? — Тоже нет. — Жаль. Этот Дон-Кихот был славный малый, удивительно похожий лицом и умом на генерала Орибу. Он всегда говорил, что ни одно благоустроенное государство не может существовать без одного ремесла, т. е. именно того, которым вы занимаетесь. — Разве мое покровительство бедным племянницам может быть названо ремеслом? — У большинства людей удивительно извращенные понятия, донна Марселина. — Это верно!.. Но не обращать же мне на это внимание, когда я сознаю, что не делаю ничего дурного, а, напротив, только благодетельствую бедным девочкам, для которых я служу единственным убежищем. — Гм!.. А что будет с вами, донна Марселина, если уважаемый патер найдет у вас то, что нашел я, когда явился к вам в первый раз по рекомендации сеньора Дугласа? — О, я тогда, конечно, погибну! Но ведь патер Гаэте не так любопытен, как дон Мигель дель Кампо, — проговорила гостья. —Мое любопытство было вызвано вами же, — оправдывался молодой человек. — Припомните-ка обстоятельства этого дела, донна Марселина. Я пришел к вам с целью написать письмо, которое вы должны были передать одной особе. Чтобы написать его, я попросил у вас бумаги, пера и чернил. В это время кто-то постучался к вам в дверь, и вы наскоро толкнули меня в свою спальню, говоря, что я там найду все необходимое для письма. На столе у вас ничего подходящего не оказалось, поэтому я открыл ящик и... — И не должны были читать то, что там нашли, молодой повеса! — досказала донна Марселина медоточивым голосом, как она всегда делала, когда дон Мигель заводил беседу о своей находке, то есть при каждом их свидании. — Как же было мне противостоять искушению, когда я вдруг совершенно неожиданно увидал там монтевидеоские журналы! — Присланные мне моим сыном, как я уже много раз говорила вам. — Да, ну, а письмо? — Письмо?.. О, это злосчастное письмо! Из-за него меня бы расстреляли эти варвары!.. До сих пор я не могу простить себе этой неосторожности, едва было не стоившей мне жизни!.. Но скажите мне, пожалуйста, дон Мигель, что вы сделали с этим письмом? Сохранили вы его? — Не понимаю, как вы осмелились написать, что лишь только Лаваль вступит в Буэнос-Айрес, то в тот же день всем женщинам семейства Розаса отрежут носы? — продолжал дон Мигель, будто не слыхав вопросов своей собеседницы. — Что делать, увлеклась своим справедливым негодованием! В сущности, это были одни пустые слова, как вы и сами понимаете, дон Мигель... Ну, так как же, сохранили ли вы это письмо или уничтожили? — приставала донна Марселина, силясь изобразить на своем обрюзгшем лице что-то вроде улыбки. — Я уже сказал вам, что взял тогда это письмо, чтобы спасти вас. — Вы бы лучше разорвали его. — Этим я сделал бы страшную глупость. — Почему же? — Потому что я тогда лишился бы возможности фактически засвидетельствовать ваш патриотизм в случау переворота. Я забочусь о том, чтобы ваши услуги, которые вы оказываете мне, были впоследствии достойно вознаграждены. — Только с этой целью вы и бережете письмо? — До сих пор вы не давали мне повода беречь его для какой-нибудь другой цели, — отвечал дон Мигель, подчеркивая каждое слово. — Поверьте, дон Мигель, что я никогда не подам вам повода желать мне зла! — воскликнула бедная женщина, вздохнув с облегчением. — Тем лучше для вас, — равнодушно промолвил молодой человек. — Однако, поговорим лучше о чем-нибудь другом... Видели вы в последнее время Дугласа? — Видела третьего дня, в тот же вечер он взял к себе на борт пять человек, из которых двое были рекомендованы мной. — Вам нужно будет повидаться с ним сегодня. — Сегодня? — Да, и притом немедленно. — Хорошо. От вас я пройду прямо к нему. Дон Мигель отправился в свой кабинет, взял там письмо, которое он ночью положил под чернильницу, вложил его в чистый конверт, обмакнул перо в чернила и снова возвратился в спальню. — Вот, — сказал он, подавая донне Марселине конверт с письмом и перо, — напишите на этом конверте адрес. — Зачем же я буду... — Я вам говорю — пишите: «Сеньору Дугласу». — Больше ничего? — Больше ничего. — Извольте, написала, — проговорила донна Марселина, надписав то, что ей было велено и возвращая перо. — Хорошо. Теперь идите к сеньору Дугласу, отведите его в сторону, если он не один, и отдайте ему от моего имени это письмо. — С удовольствием, сеньор, но... — Спрячьте письмо хорошенько у себя на груди. — Готово! Можете быть покойны, не пропадет. — Вот еще что, донна Марселина... — Что прикажете, дон Мигель? — Завтра или послезавтра, от двенадцати до половины первого пополудни, я буду у вас в доме и желаю, чтобы у вас никого не было. Поняли? — Сделайте одолжение, сеньор. Я в это время поведу своих племянниц гулять. Но как же быть с ключами? — Ах, да! Я об этом и не подумал... Вот что: позовите сегодня слесаря и прикажите ему сделать двойные экземпляры ключей. Пусть он сделает их обязательно сегодня же, а завтра утром вы пришлите их мне... Я у вас буду вечером, часов в шесть; вы можете вести своих племянниц в церковь к вечерне. В темноте я меньше рискую быть узнанным кем-нибудь. — О, у нас там очень мало движения, оживление только летом, когда купаются в реке перед нашим домом. — Ну, положим, так, а осторожность все-таки не мешает. Прошу вас оставить все внутренние двери отворенными. — Само-собой разумеется, сеньор. — О моем пребывании у вас никто не должен знать; слышите, никто! Надеюсь, что вы сумеете сохранить молчание, донна Марселина. На всякий случай предупреждаю вас, что если вы сделаете что-нибудь, могущее причинить мне хоть малейшую неприятность, то вам не снести своей головы. Запомните это. — Я это знаю; голова моя давно уже в ваших руках. Но я за нее нисколько не боюсь, сеньор дон Мигель. Я и без того охотно дам себя изрезать на куски не только за вас, но даже за самого последнего унитария. — Тут дело идет не об унитариях, и вы напрасно причисляете меня к ним. Разве я когда-нибудь говорил вам, что принадлежу к этому опасному обществу? — Нет, но... — Без всяких «но»! Я не унитарий — вот и все!.. Хорошо ли вы запомнили все, что я вам сейчас говорил? — Помилуйте, сеньор, с моей-то памятью! Еще не было примера, чтобы я когда-нибудь забыла, — сказала донна Марселина, видимо, смущенная серьезным тоном, с каким молодой человек отрицал свою принадлежность к унитариям. — Ну, и прекрасно... Теперь до свидания... Впрочем, подождите еще минуту; я чуть было не забыл... Дон Мигель опять пошел в кабинет, и вскоре возвратился оттуда с банковским билетом в пятьсот пиастров. — Вот это вам на расходы по заказу ключей и на гостинцы для ваших племянниц, — небрежно произнес он, протягивая донне Марселине деньги. — Вы самый великодушный сеньор во всем мире! — вскричала обрадованная старуха, пряча деньги в одно место с письмом. — Патер Гаэте и в месяц не передаст столько Гертруде, сколько вы сразу даете мне за пустую услугу! — Вы только ему этого не говорите, донна Марселина, и вообще будьте поосторожнее. Главное, чтобы меня никто не застал у вас в доме. Я завтра сообщу вам, когда именно буду у вас. — Можете положиться на меня, сеньор дон Мигель. Я ваша душой и телом. Сделав глубокий реверанс, она удалилась, шумя па весь дом своими шелковыми юбками.
|